Глава Третья
Суровый отец
"Что касается царя,-
Пусть он едет за моря.
Мне евойные проблемы
Глубоко до фонаря!"
(Л. Филатов "Сказ про Федота-стрельца")
Ух, что творилось у господ вчера вечером! Слышно по всему дому было - хоть ты уши зажми, да в кладовке спрячься. Маняша и не собиралась. Вот еще! Работы много. Прямо здесь же, в соседней комнате! Ну и... интересно же.
А началось с того, что вернулось семейство из гостей. И барышня молодая очень уж растревоженная была, все об украшении твердила, которое на ком-то увидела. Сперва просто расхваливала, а потом давай отца донимать - подари такое же, сделай милость! Барин-то редко ей в чем отказывает. А тут сразу - "нет", и все. Барышня в слезы, и опять - ах, какое колье, восторг и роскошь. Уж и барыня пробовала урезонить: "Мол, Зина, это же для дам замужних, а ты у нас еще и невестой не считаешься, будешь в украшениях, как..." Маняша даже фыркнула, услыхав, - "как болонка в шинели полицмейстера". Дочка ей: ты сама говорила, что жемчуг для молодых особ лучше всего подходит! А барыня ответила, что подходит, только если это скромная нитка, а не пять низок, да с огромной подвеской.
Тут и барин опять свое слово вставил. Мол, колье это в любом случае – деньги на ветер. Красоты никакой, выглядит вульгарно, а стоит наверняка столько, что потом и на порядочные туфли не хватит. «И будешь, Зинаида, в колье и босиком!»
Пошутить, наверное, хотел. А барышня вдруг рыдать перестала, выпрямилась, глаза огромные распахнула, косу за спину откинула… И с придыханием так, прямо в душу глядя:
- А вам что же, для меня – жалко?!
И слезинка одинокая так по щечке и катится. Но барин молодец, выдержал, хмыкнул только что-то неразборчиво. Барышня глазами сверкнула, губу закусила, бровки нахмурила. Да и вышла из комнаты, хотя никто не отпускал. Так, словно на нее напраслину жестокую возвели, или еще чем обидели.
Маняша только головой покачала, да бусы свои заветные вспомнила, батюшкой дареные. Ну, хотелось бы еще какие, кончено, кому же не хочется? Да только стоят ли они того – себе и другим сердце рвать? Лучше… Лучше бы батюшка жив был, и бог бы с ними, с подарками!
Утром Маняша в комнате барышни прибиралась – та в гимназию ушла. Со стола пыль смахнула, да книжки нечаянно сдвинула – а из-под них пачка листов исписанных выпала. Подхватила, и не удержалась, разбирать начала, что же написано.
Знала, знала за собой, как за прислугой Маняша два греха – любопытство и любовь к чтению. Очень уж друг к другу подходили эти грехи, прямо под ручку разгуливали! Прибираешься в кабинете – а там все полки книгами уставлены. Ну как не открыть, не пролистать? А время-то идет. Ладно, если скучное что попадется, деловое – такое и отложить не жалко. А если повесть про любовь какая, или стихи? Маняша в стихах понимала – у батюшки ценность великая была, книга Александра Пушкина. Да не из «Дешевой библиотеки», а большая, серьезная, настоящая. Вот не хуже, чем у господ Ломакиных! И уж читана-перечитана она была, и чуть не наизусть выучена. Больно за душу берет.
Но наняли-то ее не душу свою книжками кормить, а чистоту наводить. Поэтому – все украдкой, кусочками, тайком. А любопытство еще пуще разжигается.
И теперь Маняша прислушалась – не идет ли кто, отступила ближе к окну, и начала читать, что же там на листочках написано? Нет, кабы это письмецо было, или дневник, она бы дальше первых строк ни-ни, что же, вовсе ничего не понимает? Нельзя. Да только сразу стало ясно, что барышня повесть какую-то написала, из головы выдуманную. Это, наверное, можно, такое ведь для других сочиняется.
«Прекрасная Аврора, исполнившись нетерпения, скакала к дому вереди своего горячего скакуна. Кроваво-алая амазонка изящно облегала ее фигуру, а из-под вуали на шляпе с пером прямо до седла спускались роскошные распущенные волосы, подобные змеевидным лианам…»
Уже на этом месте Маняша удивленно округлила глаза и хихикнула. О дает эта Аврора! Интересно, барышня представляет себе, во что превращаются распущенные до самого седла волосы после конной прогулки? В колтун! А расчесывать его кому потом? Вестимо, горничной! Да еще под шипение хозяйки, что больно.
Но, видимо змеевидным лианам Авроры было все нипочем. Ибо:
«Юная графиня ворвалась в твердыню своего сиятельного отца, словно свет его надежды и сосредоточение всех дерзаний. Ни несколько часов бодрящего скакания, ни жаркое солнце не смогли утомить сию аристократическую птичку.
- Батюшка! Мне срочно нужен рубиновый алмаз, который продается на аукционе после столь своевременной смерти нашего соседа, господина Египтовского. Подарите мне его!
- Беспременно, единственная душа моя! – воскликнул граф, счастливый тем, что может причинить дочери такую малость. Сколько чемоданов денег стоит этот камешек?
- Один, - скромно сложила ручки Аврора, - только один чемодан!
- Моя девочка – воплощение чистоты и аскетического образа! – вытер скупую бриллиантовую слезу любви граф…»
Маняша задумалась – кажется, «аскетический образ», это про другое что-то. Не про рубиновые алмазы. Но кто их, графов, знает…
Получив от отца чемодан денег, Аврора со всех ног бросилась прямо на аукцион. Правда каким-то образом успела переодеться. Ибо в зал она вступила:
«В роскошном, сияющем и переливающемся всеми синими цветами платье, с шёлковыми пуговками и растопырившимися оборочками на груди. Грива ее волос была укрощена серебряной заколкой, и лежала на боку, частично свешиваясь на зад грудой ровных симметричных локонов. Лицо графини Морозовой было очень ровным, неподвижным и смуглым, словно у древней египтянки, а глаза подведены черным…»
Непрошенная читательница услышала бой часов, и вздрогнула. Торопливо сунули листочки в карман фартука, и начала старательно оправлять покрывало на кровати. При этом Маняша пыталась понять, почему героиня барышниного сочинения такая смуглянка. Все богатые дамы наоборот, белятся, пудрятся, молоком умываются, крема покупают – чтобы кожа светлой была. Темнолицую Аврору не за ехиптянку, а за крестьянку эдак примут!
Когда комната барышни была готова, Маняша решила, что заслужила небольшую передышку, и снова уткнулась в исписанные страницы.
«Едва завидев Аврору Романовну с трех сторон устремились к ней, словно мухи, стосковавшиеся претенденты на ее одинокое сердце. Светлейший князь Клюевский, верный Гектор Гордеевич, и презренный Якоб фон Штофф, влачивший тяжкий шлейф тайн, словно облепленную грязью горностаевую мантию.
- Мои глаза недостойны взирать на вас после застенков, но все-таки я счастлив! – преклонил колени сыщик.
- Не могу сказать того же, господин фон Штофф, - трагически и жестоко произнесли божественные карминовые губы его солнца, - ваше отсутствие в течении пяти лет, потраченное на тюрьму, я прощаю. Ибо слишком добра и слаба, как положено женщине. Но вы как-то мало раскаиваетесь в том, что выбрали бездельничание в каменном мешке, а не службу на благо моему довольству и спокойствию. Поэтому не отравляйте лживым дыханием воздух, коим я дышу, как положено любому разумному существу!
На ресницах повисли слезы, а глаза пылали гневом. Аврора решительно стряхнула их с лица...»
Маняша ахнула, чувствуя, что ее собственные глаза вовсю пылают гневом. Ах ты, змеюка крашенная! Человек к тебе из тюрьмы вернулся, а ты! Ты…
Девушка опять спрятала писанину барышни, и выскочила из комнаты. Она продолжала уборку дома с каким-то злобным ожесточением, словно яростные движения заменяли ей плач.
Уж она-то хорошо помнила, как мама встречала из тюрьмы батюшку…
Восемь лет назад был убит их сосед – извозчик Ивашин. Весельчак и балагур, он всегда рад был словом перемолвиться с Татьяной – Маняшиной мамой. Ну и указали все полиции – мол, приревновал молодую жену столяр Глеб Михайлов, да и порешил ее полюбовника ножом.
Батюшку все считали суровым и неласковым. Удивлялись, что Татьяна, одна из первых красавиц в Слободке за него пошла. Ведь не неволил никто! А того не знали, что добрее и умнее батюшки не сыскать было. Не то, что руку – голоса на домашних не поднимал. Улыбался, может, и не часто, но так, что сразу тепло на сердце становилось. Вот работает он, узор на досочке вырезает, подойдешь к нему – никогда не шикнет, не скажет, что мешаешь мол. Да еще и повернется так, чтобы удобнее смотреть было. Он работал – как песню пел, и мама поглядеть любила, и она, Маняша. Хотя из нее-то, из дочки, помощницу в этом деле не сделаешь, ремесло не передашь. Но батюшка ее красоте учил, вот так, через кружево деревянное, через книгу Пушкина бесценную. А уж как они с мамой друг на друга смотрели – глазами разговаривали. И Маняша лишней себя не чувствовала, ей слышалось – почти все она в том разговоре понимает, и сама ответить может без слов.
И чтобы батюшка маму в чем-то паскудном заподозрил! Чтобы в измену поверил, да соперника убил! Так не слушал никто, говорили, мол – «улики косвенные, но доказывают…», и еще что-то такое. А у мамы седая нитка в русых волосах протянулась, и морщины у губ легли. Рыдала ночью страшно, подушку грызла, как волчица. А утром вставала – и не слезинки не видать было. Передачи носила, да начальникам все доказывала, что муж не виновен.
Уже и дело закрыли. И лавочник с их улицы в дом заявился – что, говорит, тебе теперь с девчонкой мыкаться, иди ко мне под крыло – не обижу. Мама побелела вся и за сковородку схватилась, тот ноги в руки – и бежать. А Маняша ему во след горшок пустой запустила. Это она зря – надо было полный. С золой, или чем похуже. А мама на следующий день к полицмейстеру Трегубову пошла – пересмотра дела добиваться.
И ведь сдвинула она что-то в этой махине. Повернулось колесико, застучало в другую сторону. Стали заново расследовать, тут и всплыло, что скопил Ивашин денег порядочно, да и сболтнул об этом приятелю за кружечкой. Тот ночевать напросился, вернулись оба в дом поздно, никто их и не видел. Дружок Ивашина обворовать собирался – а стал убийцей. Проснулся извозчик, тот его и прирезал, да с деньгами сбег. А вышло все так, что на столяра Глеба Михайлова подумали.
Мама хотела сама батюшку встречать идти, а его на день раньше отпустили. Никогда Маняше не забыть этого – идет он по улице, прямо идет, и на дом их смотрит, словно взглядом себя перенести на крылечко скорее хочет. А мама как увидела – замерла на минуту, а потом калитку отворила, и медленно сперва, а потом быстрее, быстрее – прямо к батюшке. Руки крыльями распахнула, платок с головы уронила – да так и влетела в его объятия. А он ее над землей поднял, и на руках к дому и понес. Да все к серебряной ниточке губами прикасался…
Все бы хорошо, да только простудился в тюрьме столяр Михайлов. Сперва незаметно было, а он не жаловался. Потом кашлять стал – все сильнее. Три года их семье отпущен было еще – чтобы вместе. А теперь все.. Бусы деревянные резные, да книга Пушкина остались. И память – о батюшкиных руках - умных и добрых, о глазах, о молчаливой любви к жене и дочери.
- Ты чего это, Маня, сурьезная сегодня такая? Обидел кто? – спросила кухарка, помешивая суп.
- Нет, Пелагея Ивановна, это так я… - пробормотала Маняша.
Обидели, конечно. Но не признаваться же, что глупая злая девица из сочинения барышни!
И надо бы все-таки дочитать, пока писательница из гимназии не вернулась. Вдруг это ее Аврора все-таки к концу истории поумнеет?