
Утро после ареста Ракитина выдалось на редкость мерзкое. Петербург, казалось, решил отпраздновать поимку злодея по-своему - из тех своих обыкновений, которые так хорошо знакомы каждому, кто жил в этом городе подолгу: небо с утра заволокло тяжёлой, свинцовой пеленой, из которой сыпалась не то крупа, не то изморозь, не то какая-то особая мартовская петербургская дрянь, от которой промокала верхняя одежда и головные уборы. С Финского залива задул пронизывающий сырой ветер, но на улицах ещё горели фонари, и свет их был жалкий, желтоватый и дрожащий, как у свечи на ветру.
В Александровской больнице на Фонтанке резко пахло карболкой - этот запах оба брата помнили с детства. Яков Штольман сидел у постели Ивана, на неудобном жёстком стуле, и смотрел, как он спит - или, вернее, не спит, а лежит с закрытыми глазами, потому что человек, потерявший некоторое количество крови, частенько проваливается куда-то, где нет ни снов, ни времени, ни боли, а только пустота и покой.
Рана была не смертельная. Нож прошёл навылет, не задев ни лёгкого, ни крупных сосудов, и доктор Юрский, осмотрев Ивана, сказал, что через несколько дней его перестанет клонить в сон, а через месяц младший Штольман и вовсе забудет о том, что был ранен, и о происшествии ему будет напоминать разве что небольшой шрам на груди. Но Яков смотрел на восковое лицо брата, на его запавшие глаза, на его тонкие и беспомощно лежащие поверх одеяла руки, и сердце его сжималось от тяжёлых мыслей. Он думал о том, что как только Иван сможет стоять на ногах, его придётся арестовать, потому что человек, который работал на "Народный Гнев", пусть даже слепо, пусть даже из самых лучших побуждений, тоже должен быть наказан. И Яков, будучи честным следователем, не мог этого не понимать и в том числе именно поэтому он и оставил брата в больнице - не только ради его здоровья, но и потому, что не хотел видеть его в камере среди воров и пьяниц.
«Пусть полежит, - думал Яков, - Пусть поправится. А потом… потом будет видно».
Он просидел так часа два, потом встал, прошёлся по коридору, попросил стакан чаю в больничной столовой - он оказался отвратительным, чуть ли не с привкусом веника, - а затем вернулся к брату. Иван не просыпался, а у Якова всё это время в голове стучала одна и та же мысль, которую он гнал от себя, но которая возвращалась как назойливая муха в жаркий день, и мысль эта была о "Народном Гневе". Каковы цели этой организации? Кто её кукловоды, неужели Вельяминов? Сколько людей в ней состоит? Как же было жутко вспоминать Ракитина, говорившего о ней как о чём-то живом, что сидит в каждом человеке и ждёт своего часа!
К полудню в больницу приехал Сотников. Лицо у него было мрачнее обычного, и он, не здороваясь, сказал:
— Яков Платонович, там это… жена Ракитина и мать его приехали в участок. С адвокатом. Требуют обстоятельного разговора, а иначе говорят, что будут жаловаться.
— Кто у них адвокат?
— Мурлыкин Аристид Ферапонтович. Это один из можаевских помощников. Знаете такого?
Яков не знал, но по фамилии догадался, что человек этот должен быть скользкий, как налим, и приторный, как патока.
— Поедем, - сказал он, - Только сначала распоряжусь, чтобы к Ивану Платоновичу никого не пускали, кроме доктора. И приставьте кого-нибудь у двери на всякий случай. Вдруг ему кто-то захочет навредить.
— Думаете, они и сюда придут?
— Я думаю, что теперь всего можно ожидать, - ответил Яков, и в голосе его было столько усталости, что Сотников не стал больше его расспрашивать.
***
Аристид Ферапонтович Мурлыкин оказался человеком невысокого роста, пухлым, с бледным, каким-то одутловатым лицом, маленькими близко посаженными глазками и улыбкой, которая, казалось, была приклеена к его губам. Одет он был в щегольский, но какой-то слишком уж новый, с иголочки, костюм, который сидел на нём как чехол на диване, и держал в руках портфель из мягкой кожи. Когда Яков вошёл в кабинет, Мурлыкин уже сидел за столом, разложив перед собой бумаги, и что-то втолковывал двум женщинам, сидевшим рядом с ним, - сухой, поблёкшей Аделаиде Андреевне и заплаканной и осунувшейся Аграфене Силовне.
— Ах, господин Штольман! - воскликнул он, вскакивая и устремляясь навстречу Якову с таким видом, будто они были старыми друзьями и вот наконец встретились после долгой разлуки, - Как я рад, как я рад! Позвольте представиться: Мурлыкин, Аристид Ферапонтович, поверенный их превосходительств. Мы тут, знаете ли, наслышаны о ваших подвигах. Как же, как же! Один из лучших следователей столицы! Восхищены! Вся столица говорит!
— Вы, кажется, несколько преувеличиваете, - сухо ответил Яков, садясь за стол, - Что вам угодно?
— Нам угодно справедливости, господин Штольман, - Мурлыкин улыбнулся ещё шире, - Я имею честь представлять интересы госпожи Аделаиды Андреевны Ракитиной, матери обвиняемого, и госпожи Аграфены Силовны Ракитиной, его супруги. Обе они, как вы можете себе представить, находятся в крайне тяжёлом душевном состоянии. Но более всего их угнетает несправедливость, которая, смею сказать, была допущена в отношении их дорогого Алексея Кирилловича.
— Несправедливость? - с изумлением переспросил Яков.
— Именно-с. Позвольте мне изложить дело так, как оно представляется нам. Алексей Кириллович Ракитин - дворянин, офицер, георгиевский кавалер, человек, проливший кровь за Отечество. На балканской войне он получил тяжёлое ранение, которое, как известно медицине, может иметь самые пагубные последствия для душевного здоровья. Всем известно, что после ранений в голову у людей бывают припадки, помрачения рассудка, видения. Алексей Кириллович, к несчастью, не избежал этой участи. Он болен, господин Штольман. Он - душевнобольной. И то, что он наговорил вам на днях, - это не признание, это бред. Бред больного человека, который сам не понимает, что говорит!
Яков посмотрел на Аделаиду Андреевну. Она сидела прямо, как палка, и смотрела чуть в сторону, а на лице у неё было выражение оскорблённого достоинства, какое бывает у людей, которые привыкли, что весь мир должен вращаться вокруг них, а он вдруг взял и повернулся иначе.
— Аделаида Андреевна, - сказал Яков тихо, - Неужели Вы действительно считаете, что ваш сын не понимал, что он делает?
— Мой сын болен, - ответила она, по-прежнему не поворачивая головы, - Он герой и защищал Отечество. А вы, вместо того чтобы лечить его, посадили в тюрьму как какого-нибудь вора.
— Он не в тюрьме, - возразил Яков, - После нервического припадка он находится в Пряжке [1] под охраной. Там и сделают выводы о его состоянии и о том, может ли он предстать перед судом. Алексей Кириллович крайне опасен, и вы не можете этого не понимать.
— Опасен? - Аделаида Андреевна наконец повернулась к нему, и глаза у неё были сухие и злые, - Это вы опасны, господин Штольман. Вы и вам подобные. Вы не понимаете, что такое война и не видели, как люди умирают у вас на глазах. А он видел такое, что вам и не снилось. И если после этого он немного… не в себе, то это не его вина!
— Аграфена Силовна, - обратился Яков к жене Ракитина, - А вы? Вы тоже считаете, что он герой? Вы же сами...
Аграфена Силовна подняла на него заплаканные глаза, и в них было столько муки и отчаяния, что Яков невольно почувствовал жалость.
— Он не хотел, - прошептала она, - Он не хотел, господин Штольман. Алешенька просто… несчастен. Я думала, что если я буду его любить, если буду рядом, то он поправится. Я так старалась…
Она закрыла своё некрасивое лицо руками и горько заплакала.
— Вот видите! - торжествующе сказал Мурлыкин, - Женщина, которая любит, - она чувствует. А вы, господин Штольман, вы, вместо того чтобы разобраться, вместо того, чтобы проявить сострадание, хватаете больного человека и сперва бросаете его в это жуткое заведение, а далее собираетесь заточить его в каземат. Это ли правосудие? Это ли милосердие?
— А как же почка? - с иронией спросил Яков.
Мурлыкин на мгновение запнулся.
— Какая почка?
— В квартире вашего подзащитного, - пояснил Яков терпеливо, - Была найдена стеклянная банка с законсервированной человеческой почкой. Если точнее, то она была найдена в шкафу за медицинскими справочниками. Вы об этом знали?
Аделаида Андреевна побледнела, а вспомнившая душераздирающие признания мужа Аграфена Силовна затряслась от ужаса.
— Это… это недоразумение! - воскликнул Мурлыкин, но улыбка его, ко мстительному удовлетворению Якова Платоновича, на мгновение дрогнула, - Алексей Кириллович - врач, он изучает человеческие органы. Это его научная работа. Вы что же, хотите сказать, что всякий врач, у которого в кабинете стоит банка с препаратом, - убийца?
— Врач, - строго сказал Яков, - Изучает органы в анатомическом театре или в прозекторской с соблюдением всех правил. А не хранит их в шкафу, за справочниками, как какую-нибудь реликвию. Вдобавок уже было доказано многоуважаемым доктором Ивановым, что почка эта, вероятнее всего, была отсечена посмертно у убитой проститутки Слепцовой. Да и с показаниями свидетелей что делать будем? Его все опознали!
— Это клевета! - взвизгнула Аделаида Андреевна, и голос у неё тут же сорвался, - Мой сын не убийца, он просто оступился! А вы… вы… вы завидуете ему! Завидуете его красоте, его уму, его происхождению! Вы, мелкий чиновник, ничтожество, шпик, вы не смеете судить его! Вы просто хотите спасти своего...
— Аделаида Андреевна, - сказал Яков, и в голосе его было столько холода, что даже Мурлыкин поёжился, - Я не сужу его, судить его будут присяжные. Я веду следствие, а следствие установило, что ваш сын причастен по меньшей мере к девяти убийствам и к двум покушениям, и это с учётом вашего возможного отказа свидетельствовать против мужа, Аграфена Силовна, потому что вашу жизнь он тоже явно хотел отнять. И это не бред, знаете ли, и не очернение героя балканской войны, а непреложные факты. И если вы будете и далее выгораживать такого опасного преступника, я буду вынужден привлечь и вас за укрывательство убийцы.
Аделаида Андреевна замолчала. Губы у неё дрожали, но глаза по-прежнему оставались холодными и даже пугающими.
— Мы уйдём, - сказал Мурлыкин, поднимаясь с недовольным видом, - Но мы вернёмся. И мы докажем, что Алексей Кириллович не ведал, что творит и добьёмся его перевода в хорошую частную клинику. Пойдёмте, дамы. Мы ещё с вами поборемся.
Они ушли, а Яков долго сидел, глядя на закрывшуюся дверь, и думал о том, что нет на свете ничего страшнее матери, которая не хочет видеть правды и своим бездействием (а Штольман не верил, что наклонности Алексея Кирилловича были тайной для его близких) потворствует злу. А ещё он думал о том, что Мурлыкин должен был получить очень хорошие деньги, раз готов взяться за такое неперспективное дело. И от кого он их получил? От Аделаиды Андреевны? Она, конечно, богатая и влиятельная дама, но распространяются ли её связи на столицу? Или спасти Ракитина от суда хочет кто-то рангом повыше, из тех, кто стоит за "Народным гневом"?
Он вспомнил слова Ракитина: «Нас много, господин Штольман. Нас очень много». И Якову стало холодно.
***
Вельяминова допрашивали в тот же день, но ничего нового не добились. Павел Александрович, после того как его вывели из камеры и дали напиться воды, держался на удивление спокойно, почти надменно, а говорил так, будто делал всем огромное одолжение. Да, он знал Ракитина и знал, чем тот занимается, но виновным себя не считал, потому что никого не убивал и вообще не понимает, на каком основании он арестован.
— Вы понимаете, что вам грозит? - спросил Яков.
— А что мне грозит? - усмехнулся Вельяминов, - У вас есть какие-то доказательства против меня? Я не несу ответственности за деяния моего безумного товарища по университету и вообще я, может, и пришёл к Алексею, чтобы уговорить его сдаться полиции. И к его преступлениям я никакого касательства не имею!
— А Дженкинс? Ведь это вы с профессором использовали Ракитина как орудие для ваших грязных дел, и часть убийств была совершена по вашему наущению!
— Повторяю: вы ничего не сможете доказать, - язвительно ответил Павел Александрович, став на мгновение похожим на свою убитую тётку, - Что у вас есть? Слова вашего братца? Так он что угодно вам расскажет лишь бы себя выгородить. И вообще я крайне удивлён, что этим расследованием всё ещё вы занимаетесь - у вас ведь личная заинтересованность имеется.
— Вы очень самоуверенны, - вздохнул Штольман, в душе понимая, что Вельяминов абсолютно прав и что он действительно скорее всего выйдет сухим из воды.
— Я просто реалист, только всего.
— Хорошо, - тихо сказал Яков, - Тогда ответьте мне на один вопрос. Неужели вам не жалко вашу тетку Фелисату Егоровну? Ведь даже если вы и не были дружны, всё ж родственница ваша, да и в "Народном гневе" не последним человеком была, финансами ведала.
Вельяминов вновь усмехнулся.
— Жаль, конечно. Но тётушке стоило быть осмотрительнее, что я могу сказать. Подобно Золотилину с Пыжовым она поплатилась за попытку шантажа нашего нездорового общего знакомого.
— Выходит, вы знаете, почему Алексей Кириллович убил её. Он признавался вам? Или это и была ваша идея избавиться от тётки руками Ракитина, ведь теперь вы её единственный наследник и все её немалые средства вам по закону причитаются?
— Клевета всё это насчёт моего в убийствах участия. Я не скажу вам более ни слова, - отрезал Вельяминов и отвернулся к окну.
Яков смотрел на него и думал: вот человек, который явно знает больше, чем говорит, и который будет молчать до последнего. И он решил зайти с другой стороны.
— Хорошо, тогда извольте всё же ещё немного со мной побеседовать и скажите мне вот что. Ракитин - это единственный, кого вы использовали? Или были и другие? Вы кукловод, не так ли? Ракитин ведь просто инструмент, и ваша ошибка была лишь в том, что инструмент негодным оказался, нездоровым. А изношенные инструменты просто выбрасывают и меняют, не так ли? И много у вас таких Ракитиных?
— Я отказываюсь отвечать!
— А сколько вас всего? - спросил Яков, повышая голос, - Сколько таких, как вы? В Петербурге? В Москве? В Казани? В прочих городах империи?!
Вельяминов молчал, и Яков видел, как напряглась его спина и как побелели костяшки его пальцев.
— Нас много, господин Штольман. Нас очень много. И с каждым днём становится больше, - сказал Вельяминов наконец, и голос его был тихим и злым, - Бойтесь, Яков Платонович. Вы ещё очень пожалеете, что в это дело ввязались. Лучше скинули бы вы всё на морфиниста Пыжова, например, да и забыли бы, мой вам добрый совет.
И тут Павел Александрович осёкся, поняв, что сказал лишнее. Но было уже поздно.
— Вас много, - повторил Яков, - Вот как. И где же вы?
— Везде, - ответил Вельяминов, и улыбка его стала жёсткой и торжествующей, - Мы везде, где есть несправедливость. А несправедливости, господин Штольман, гораздо больше, чем вам кажется.
— А Дженкинс? Он тоже из ваших?
— Дженкинс просто работает на тех, кто платит, а платят ему те, кто хочет, чтобы Россия не мешала им делать свои дела в Средней Азии и Индии. Англия, господин Штольман, очень не любит, когда кто-то путает ей карты.
— И вы не боитесь, что я всё это запишу и передам жандармам [2]?
— Бояться надо вам, господин Штольман. А я не боюсь, потому что нет у вас ничего против меня. Более того, однажды настанет день, когда вы поймёте, что мы правы. И тогда вы сами придёте к нам. Если останетесь живы, конечно.
Яков не ответил. Вскоре Вельяминова увели обратно в камеру, а Штольман остановился у окна кабинета и стал смотреть на серый, внезапно ставший неуютным и душным город. И показалось Якову Платоновичу, что стены участка, ещё недавно такие надёжные, вдруг стали тонкими, как бумага, и что за ними - не улица, не город, а что-то огромное, тёмное и живое, что смотрит на него и ждёт его промаха.
***
А на следующее утро в Адмиралтейскую полицейскую часть пришёл человек, которого здесь никогда не видели, но о котором слышали все без исключения и говорили исключительно шёпотом.
Пётр Александрович Варфоломеев, начальник Собственной Его Императорского Величества охраны, оказался человеком высокого роста, широкоплечим, с седеющими висками и крупными чертами лица, казалось, высеченного из камня. Одет он был в штатское - тёмное пальто и тёмный сюртук, - но держался так, что даже городовые на входе вытянулись в струнку, будто он был в парадном мундире при орденах. Голос у него был низкий и ровный, а большие карие глаза, глубокие и внимательные, словно видели человека насквозь.
— Господин Штольман, - сказал он, входя в кабинет и не тратя время на длинное приветствие, - Я к вам по делу.
Яков встал. Он не знал, как обращаться к Варфоломееву - по имени-отчеству или с упоминанием звания и титула, - но тот не дал ему времени на раздумья.
— Оставьте церемонии, - властно сказал он, - Сядьте и слушайте меня внимательно.
Пётр Александрович сел напротив Штольмана, положил на стол папку, которую принёс с собой, и раскрыл её.
— Я знаю о вашем расследовании, - начал он неторопливо, - Более того, именно я попросил его высокопревосходительство Лисицына начать более тщательное следствие по убийству на Сенной, которое с самого начала мне показалось подозрительным. И я впечатлён вашим успехом, потому что "Народным Гневом" я занимаюсь уже несколько лет, и вот впервые хоть кому-то удалось выйти хотя бы на одного исполнителя, и ещё и взять его живым.
— Мне очень лестна ваша высокая оценка, - осторожно ответил Яков Платонович, немало удивлённый вниманием Варфоломеева.
— Эта организация существует уже несколько лет, - пояснил Варфоломеев, - Они организовали некоторые покушения на важных государственных лиц, и в том числе причастны к убийству Его Величества Александра Николаевича, Царствие ему Небесное. А чуть позже, в ноябре восемьдесят первого года они пытались убить и меня [3]. Тогда я остался жив по чистой случайности - убийца просто промахнулся. Словом, я давно ищу членов этой организации. И вот, благодаря вам, кое-кого я нашёл.
Штольман молчал.
— Вы понимаете, что это значит? - продолжал Варфоломеев, - Вы, сами того не желая, вышли на след опасной организации, да ещё и финансируемой из-за границы. Британцы, Яков Платонович, крайне нечистоплотно работают. Они используют этих людей - фанатиков, безумцев, отчаявшихся, просто мерзавцев - чтобы дестабилизировать обстановку в России. Особенно сейчас, когда в Средней Азии так неспокойно. Вы знаете, что в марте произошло сражение при Кушке [4]? Англичане чуть не объявили нам войну. И если бы в это же время в Петербурге или в Москве произошёл теракт, если бы погиб кто-то из царской семьи или из высших сановников - вы понимаете, что бы началось?
— Понимаю, - сказал Яков с тоской.
— Хорошо. Тогда слушайте дальше. Благодаря аресту Ракитина и Вельяминова мы сможем многое узнать. Нам нужно найти и других участников "Гнева", в том числе в столице. И вы мне в этом поможете.
Штольман мрачно посмотрел на него.
— Пётр Александрович, - сказал он, - Я простой полицейский следователь. Я занимаюсь расследованием убийств, краж и прочих уголовных преступлений. А политическими преступлениями, и тем более поиском шпионов, я никогда не занимался и я совершенно не готов к подобной работе.
— Во-первых, ваша задача сводится исключительно к тому, чтобы вычислить преступников, - возразил Варфоломеев, чуть усмехнувшись, - Для их непосредственного задержания и допросов у нас есть свои люди. Вы должны скорее наблюдать и вовремя докладывать, не более того. А во-вторых, вы будете готовы к такой работе и вы примете моё предложение. Я точно об этом знаю, потому что в обмен на вашу помощь я предлагаю вам спасти вашего брата.
Яков Платонович замер.
— Иван Платонович Штольман, - продолжал Варфоломеев, не повышая голоса, - имел несчастье работать в Казани с Дженкинсом, Вельяминовым и Ракитиным и быть слепым орудием в руках "Народного Гнева". Хотя он не знал о том, что в его научных изысканиях заинтересованы, мягко говоря, не самые дружественные нашей стране лица, по закону, он подлежит ответственности. Как минимум высылке из крупных городов и лишения всех прав состояния. А какое пятно будет на вашей репутации!
Яков Платонович почувствовал, как у него пересохло во рту.
— Он не знал! - воскликнул Штольман, - Он был обманут. Он думал, что занимается наукой!
— Я знаю, - мягко заметил Варфоломеев, - И я готов это учесть. Но не просто так. Вы и ваш брат поможете мне, а я помогу вам. Соглашайтесь, как говорят купцы, это хорошая сделка.
Штольман молчал и с тоской думал о том, что его прежняя, не самая счастливая, но понятная и сравнительно размеренная жизнь закончилась. Яков прекрасно понимал, что как только он согласится на это предложение, он никогда не сможет вздохнуть спокойно. Он будет вынужден никого не подпускать слишком близко и будет жить среди людей и одновременно - вне их. И так будет длиться годами, ибо он прекрасно осознавал, что выявление всех участников "Гнева" может затянуться на неопределённо долгий срок.
А ещё Штольман думал о том, что он искренне любит свою страну, и любит её так, как можно любить только то, что знаешь с самого детства. И ему было страшно представить, что с ней сделают все эти люди, если им дать волю.
А ещё он подумал о Ване. О мальчике, который когда-то показывал ему язык и отбирал книги, о юноше, который плакал в день похорон их матери, о мужчине, который потерял ту, кого любил, и теперь лежал в больнице с раной в плече. О Ване, который после смерти родителей был единственным, кто у него остался и чья жизнь могла быть безвозвратно погублена, если он не согласится.
— Я согласен, - наконец сказал Яков Платонович после раздумий, и в эту минуту его личный Рубикон был перейдён.
Варфоломеев кивнул.
— Хорошо. А теперь, с вашего позволения, я бы хотел поговорить с вашим братом.
***
Ивана, чувствовавшего себя в тот день значительно лучше, привезли в участок на извозчике, в старом, но вполне приличном костюме, поверх которого была накинута хорошая и тёплая, даже несколько щёгольская шуба. Он был немного бледен и морщился, когда двигал левой рукой, но держался прямо, и когда его ввели в кабинет, он посмотрел на Варфоломеева так, будто уже знал, зачем его привезли в участок прямо из больничной палаты.
— Иван Платонович, я рад с вами познакомиться, - невозмутимо сказал Варфоломеев, - Прошу прощения, что не приехал к вам сам, но нас ждёт исключительно приватный разговор, не для больничных стен, где везде есть уши. Присаживайтесь, прошу вас.
Он по-хозяйски указал на небольшой стул, обитый мягкой тканью, и Иван молча сел, в душе готовясь к самому худшему.
— Я буду говорить прямо, - продолжил Варфоломеев, - Вы понимаете, что вам грозит за пусть невольную, но всё же работу на британскую корону?
— Понимаю, - ответил Иван, опустив глаза, - Крепость? Каторга?
— Ну что же вы, сразу крепость. Просто вы должны осознавать, что ваши опыты с тем загадочным препаратом, который вызывает ярость и галлюцинации, а в виде газа - ещё и отравление, наверняка лягут в основу разработок, которые британцы доведут до ума и применят против России. Ведь документы, которые вы успели увезти с покойной мадемуазель Эпштейн, были частично украдены. Мы постараемся их найти и опередить наших врагов, но многое будет зависеть и от вас. Такими талантами как ваш не разбрасываются.
— У меня нет особых талантов, идеи разработок принадлежали Вере, - тихо сказал Иван, - Я всего лишь проводил испытания и был ответственен за медицинскую часть.
— Не скромничайте, вы вполне способны ещё поработать на благо Отечества.
— После смерти Веры мне всё равно, что со мной будет, - честно ответил Иван и закрыл глаза, - Хоть расстреливайте, моя жизнь кончена.
Варфоломеев посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Оставьте горевание, - вздохнул он, - Смерть Веры Александровны, разумеется, большая трагедия как для российской науки, так и для вас лично, но горевание - это роскошь, которую мы не можем себе позволить. У вас ещё есть шанс искупить свою вину. Вы можете работать лично на меня и найти других членов "Народного Гнева". Но для этой работы вам придётся оборвать почти все свои старые связи, оставить университет, общаться только с теми, на кого я вам укажу, и даже оставить в прошлом своё имя. Вы готовы на эту жертву? У вас есть выбор, не думайте, что вы лишены такой возможности. Но неужели вы не хотите покарать тех, кто виновен в смерти вашей невесты? Ведь этот безумец Ракитин лишь послушное орудие, я думаю, что вы должны это понимать.
Иван задумался, но в отличие от старшего брата размышлял недолго, ибо особой рефлексией в силу молодости и порывистого характера не отличался.
— Готов. Но имя… Могу ли я остаться Иваном? Например, Иваном Павловичем Мышлаевым.
— Мышлаевым? - удивился Варфоломеев, - Почему?
— Павлом Мышлаевым звали моего деда по материнской линии, я был с ним очень близок в детстве. И моя тётка всегда говорила мне, что я больше всего похож на него. Пусть будет так. Мышлаев.
Варфоломеев немного помолчал, а потом согласно кивнул.
— Хорошо, я не возражаю. Выправим вам документы на имя Ивана Павловича Мышлаев. С этого дня вы мой человек. И помните: если вы оступитесь - хоть раз, хоть в совсем малом деле, - я вас не спасу. И брата вашего не спасу. Не потому, что не желаю, клянусь, вы мне по-своему симпатичны, а потому, что вы вступаете в очень опасную игру, где ошибки недопустимы, Иван... Павлович.
— Я понимаю, - сказал Иван, и вдруг в его потерянных пустых глазах вновь зажёгся огонь.
И они ударили по рукам.
***
Домой Яков Платонович вернулся довольно поздно. Марфа Григорьевна ворчала, что порядочные люди в это время давно дома, а она не нанималась ждать барина до полуночи, хотя на часах было едва девять. Штольман в ответ лишь попросил чаю, и Марфа Григорьевна, поворчав, поставила самовар и ушла к себе.
Утром он проснулся в скверном расположении духа. Бывает такое состояние, когда человек ещё не открыл глаз, а уже знает, что день будет тяжёлый, и лежать бы так целую вечность, не шевелясь, но надо вставать, надо жить, надо что-то делать.
Но за окном была неожиданно хорошая погода. Петербург, ещё накануне хмурый и сыпавший с неба какой-то дрянью, вдруг просветлел, точно ему вздумалось пошутить. Солнце, мартовское, не жаркое, но яркое, играло на мокрых крышах, на куполах, на стёклах, и было столько света, что глазам становилось больно. Капель звонко падала с крыш, и воробьи ссорились в лужах с таким ожесточением, точно от их ссоры зависела судьба государства. Небо стало чистым, бледно-голубым, с белыми, лёгкими облачками, какие бывают только весной, а воздух - свежим и влажным, и в нём было что-то обещающее, отчего людям, не слишком обременённым заботами, становится легко на душе и хочется сделать какую-нибудь глупость, например, поехать за город или влюбиться. Это был однозначно хороший знак, и если бы Штольман верил в приметы, он несомненно обратил бы на это внимание.
Однако Якову Платоновичу было не до воробьёв. Он встал, оделся, выпил чаю и сел в гостиной над бумагами. Солнце, бившее в окно, казалось ему наглым и бестактным, как гость, который пришёл в дом, где покойник, и принялся рассказывать анекдоты.
Штольман вновь думал о том, что прежняя жизнь его кончилась и что теперь у него будет жизнь тайная. Это тяготило его, как тяготит человека новая, тесная и не по росту сшитая одежда, которую он вынужден носить, потому что прежняя износилась до дыр.
Он подумал о Пелагее Степановне, которая, быть может, никогда уже не вспомнит того, что с ней случилось. Подумал он, разумеется, и об Иване, потерявшем Веру и теперь должным стать другим человеком.
И пришёл Якову в голову тяжёлый вопрос: а что же теперь будет с ним? Кем он станет? Останется ли в нём что-нибудь от прежнего Якова Платоновича Штольмана, или он, как и его брат, тоже должен будет стать кем-то другим?
Он не знал ответа, и это было самое страшное.
А за окном всё звенела капель, и воробьи всё ссорились в лужах, и солнце светило с той бессмысленной щедростью, с какой оно светит и над счастливыми, и над несчастными, нимало не заботясь о том, что о нём подумают.
В дверь позвонили. Марфа Григорьевна, ворча что-то про людей, которые являются с самого утра, да ещё и без предупреждения, отворила, и в гостиную вошла Наталья Фёдоровна с Николенькой.
Аверьянова была в том же коричневом пальтишке, что и в первую их встречу, и в том же штопаном платке, но держалась спокойно и несколько торжественно. В руках у неё был небольшой узел. Николенька стоял рядом, держась за её юбку, и смотрел на Якова с серьёзным видом.
— Бонжур вам, Яков Платонович, мы ненадолго, - сказала Наталья Фёдоровна, - Хотели поблагодарить вас и проститься. Мы завтра уезжаем.
— Проходите, - сказал Яков, вставая, - Садитесь, пожалуйста.
Наталья Фёдоровна прошла в гостиную, поставила узел на стул и развязала его.
— Это вам, - сказала она, выкладывая на стол пирожки и банку варенья, - Не бог весть что, но от души.
— Напрасно вы беспокоились, - смущённо заметил Яков.
— Нисколько не напрасно, - ответила Наталья Фёдоровна, - Мы вам очень обязаны, и я не хотела бы уезжать, не поблагодарив вас как следует.
Николенька тем временем подошёл к Якову и протянул ему сложенный вчетверо лист.
— Это вам, - сказал он тихо, - Я кота вашего Ваську нарисовал.
Яков Платонович развернул подарок. На нём был изображён весьма похожий на свой оригинал кот с длинными усами и очень серьёзными глазами, сидевший на подоконнике рядом с чернильницей.
— Спасибо, Николай, - от души поблагодарил его Яков, - Это очень хороший рисунок. Я его повешу у себя в кабинете на память.
Николенька просиял и вернулся к тёте.
— А Пелагею Степановну в Москву отправляют, в больницу, которую вы для неё выхлопотали, и я вам за это очень благодарна, - продолжила Наталья, - Я нашла новое место, у одной вдовы на Пречистенке. Буду ходить через день, а в остальные дни сидеть с Пелагеей Степановной. И Николеньку хозяйка взять согласилась, будет мне по мелочи полагать. Сэ трэзамабль дёса парт, вот как. [5]
— Дай-то Бог, - сказал Яков, сдержав улыбку, когда снова услышал столь любимый Аверьяновой французский из её уст, - Я очень рад за вас. А как Пелагея Степановна себя сейчас чувствует?
— Память к ней потихоньку возвращается, - вздохнула Аверьянова, - Но вот что она вспомнит убийцу, я сильно сомневаюсь. Так что, уж извините, на суд мы не поедем. Думаю, там и без нас свидетельств против этого мерзавца наберётся немало, да и самой под суд не хочется, а то я бы ему показала прямо в зале энтом заседаний! А вы к нам приезжайте, ежели время будет или захотите повидаться, - сказала Наталья Фёдоровна, и в голосе её послышалась робость, - Я вам пирожков испеку, домашних. И Николенька будет рад, правда ведь, Колька?
— Вы ведь точно поймали того злого человека, который обидел бабиньку? - вдруг спросил Николенька, поднимая на Якова глаза.
— Поймали, - ответил Яков, - И надеюсь, что больше он никого не обидит.
— Вот и славно, - сказала Наталья Фёдоровна, - А то я всё время думала, что он где-то ходит, и мне было страшно выходить на улицу, да и Николеньку от себя отпускать. А насчёт денег, которые вы нам оставили, Яков Платонович, я скажу прямо, без ложной скромности: мы их взяли и очень вам благодарны. Пелагее Степановне нужно лечение, а Николеньке нужно есть, и я не из тех, кто отказывается от помощи, когда она нужна. Надеюсь, вы не считаете меня за это бесстыжей.
— Я считаю вас благоразумной, - Штольман чуть улыбнулся, - И больше ничего.
— Ну и слава Богу, - сказала Наталья Фёдоровна и улыбнулась ему в ответ.
Она вновь собрала свои нехитрые пожитки, поправила платок, подтолкнула Николеньку к двери и на пороге обернулась.
— Ну, прощевайте, Яков Платонович, - сказала она от души, - Спасибо вам за всё и не поминайте лихом. Если что, пишите, я вам завсегда отвечу, а ежели то будет в моих силах, то и помогу непременно. Сама писать не буду, уж извините, не хочу вас отвлекать от важных дел.
— Прощайте, Наталья Фёдоровна, - улыбнулся Яков, - Прощай, Николай. Будьте счастливы.
Николенька вдруг вырвался из рук тётки, подбежал к Якову и обнял его, крепко и по-детски, на одно мгновение, а потом отскочил и выбежал на лестницу. Наталья Фёдоровна всплеснула руками и бросилась за ним, и вскоре их шаги затихли где-то внизу.
Штольман постоял посреди гостиной с рисунком в руке и вновь улыбнулся. А затем он положил свой подарок на стол и подумал о том, что всё же есть на свете вещи, которые не укладываются ни в какие протоколы и не подшиваются ни в какое дело, но без которых вся его служба была бы не нужна и бессмысленна, и что, может быть, ради таких вот уходов и приездов, ради детских рисунков и пирожков, купленных в лавке, и стоит вообще что-то делать на этом свете.
***
Дело Вельяминова и Ракитина до суда дошло быстро и слушалось в конце апреля, в одном из тех огромных, гулких залов, где эхо шагов теряется под высокими сводами, а окна такие большие, что кажется, будто судят человека не присяжные, а весь город сразу. Павел Александрович сидел на скамье подсудимых и смотрел в окно с таким видом, будто происходящее его нисколько не касается, и лишь изредка бросал насмешливые взгляды на прокурора.
Адвокатом у него был Можаев, который взялся за дело по просьбе Николая Арьева - и не столько из сочувствия к подсудимому, сколько из того упрямого азарта, который овладевал им всякий раз, когда предстояло вырвать у правосудия жертву, даже если жертва эта того вовсе не стоила. Заключительная речь Дормидонта Никодимовича длилась почти час, и в основном он говорил о полной несостоятельности обвинений и о том, что Павел Александрович сам жертва обстоятельств, и тем более никакой не организатор преступлений, а под суд он попал лишь из-за своих университетских ошибок юности. Можаев говорил столь красноречиво и проникновенно, что присяжные - несколько купцов, чиновник из казённой палаты да отставной штабс-капитан с пышными усами - слушали его с открытыми ртами, а одна дама в третьем ряду даже прослезилась от жалости. Прокурор, и сам понимая, что дело проигрышное, возражал вяло и без огня, - то ли потому, что дело было шаткое, то ли потому, что не хотел портить отношений с влиятельными знакомыми подсудимого, - и в конце концов присяжные вынесли оправдательный вердикт.
Вельяминов вышел из зала суда с улыбкой, а на крыльце его уже ждал экипаж. Он сел в него и уехал - и на следующий день его уже не было в Петербурге. Говорили, что он отбыл за границу в Англию, и что там у него были какие-то дела, другие же утверждали, что он уехал обратно в Туркестан. Узнав о вердикте, Штольман долго молчал, а потом честно высказал Можаеву всё в лицо в приватной беседе. И поначалу хотевший засудить следователя за оскорбления Можаев, который в жизни ни в чём не раскаивался, поразмыслив, вдруг почувствовал что-то похожее на смущение, - но только на мгновение, потому что был человеком беспринципным и не привык задумываться о последствиях своих деяний.
А Ракитина судили отдельно, на закрытом заседании, и суд длился совсем недолго. Трое врачей, осмотревших его - один от военного ведомства, двое от гражданского, - не без влияния матери и иных загадочных покровителей Алексея Кирилловича нашли у него "острое расстройство рассудка, вызванное ранением и контузией, с явлениями мании преследования и прочих болезненных состояний", и заключили, что он не может нести ответственность за свои поступки. Аделаида Андреевна слушала это заключение, выпрямившись, как палка, и на лице у неё было выражение такого торжества, будто она всю жизнь ждала, когда же наконец все поймут, что её сын - безобидный запутавшийся мальчик. Аграфена Силовна же истерически плакала в платок почти весь процесс и не смотрела ни на кого.
Клинику для Ракитина выбрали не сразу. Аделаида Андреевна хотела, чтобы сына лечили в Швейцарии, где, по слухам, были лучшие врачи, но потом она передумала, потому что Цюрих, на её взгляд, был слишком дорог, а Аграфена Силовна недолюбливала сухих немцев. В конце концов они остановились на частной лечебнице недалеко от Лондона, в местечке с зелёными лужайками и старыми деревьями, - и устроить это, как выяснил Яков Платонович, помог Дженкинс, который, как оказалось, имел в Англии обширные связи и знал кого-то из попечителей этой лечебницы. Дженкинс написал письмо, потом ещё одно, потом кто-то кому-то замолвил словечко, и дело уладилось. Англичанин при этом держался так, будто оказывал благодеяние, и Аделаида Андреевна, которая прежде терпеть его не могла, теперь смотрела на него почти с благодарностью.
Отъезд назначили на начало мая. Путь предстоял неблизкий: сперва по железной дороге до Кронштадта, потом морем через Балтику, и так до Лондона, а там уже и до лечебницы рукой подать. Всю дорогу Алексея Кирилловича сопровождали двое санитаров, крепких и молчаливых, привычных к тому, чтобы не спускать с больного глаз ни днём ни ночью, и жертвенная до глупости Аграфена Силовна, которая не захотела оставить мужа одного. В каюте Ракитин вёл себя тихо. Он подолгу сидел у иллюминатора, глядя на серые волны, и только иногда, когда качка становилась сильнее, начинал бормотать что-то жуткое, и тогда санитары переглядывались и один из них доставал из чемоданчика небольшую склянку с успокоительными каплями.
В лечебнице ему отвели отдельную палату на втором этаже, с окном, выходящим в сад. В палате были кровать, стол, шкаф для книг и кресло у окна - всё простое, чистое, казённое. Ему разрешали гулять в саду два раза в день в сопровождении санитара, и Ракитин медленно гулял и порой останавливался у клумб: смотрел на цветы, трогал их пальцами, и на лице у него было выражение спокойное и какое-то пустое. Врачи говорили, что он идёт на поправку и возможно полностью излечится, что припадки ярости прекратились, что он вежлив с персоналом и не проявляет никакой агрессии. По вечерам он читал книги, которые ему приносили, - в основном по медицине и естественной истории, - и иногда подолгу сидел у окна, глядя в сад, где за высокой стеной виднелись крыши соседних домов и многочисленные трубы, из которых шёл дым.
Он уже знал, что стена в конце сада невысока, не выше двух с половиной аршин [6], и что за ней проходит дорога, мощённая булыжником, по которой иногда ездят экипажи. А ещё он знал, что санитар, сопровождающий его на прогулке, - человек немолодой, близорукий и страдающий одышкой, и что если выбрать правильный момент, то можно успеть добежать до стены, перелезть через неё и скрыться в соседней роще. Он понял, что по дороге можно дойти до станции, а со станции уехать в Лондон - и там затеряться среди тысяч людей, среди улиц, переулков, тупиков, где никто никого не знает и где можно быть кем угодно.
Ракитин умел ждать, потому что ждал всю жизнь - ждал, когда вырастет, когда уйдёт на войну, когда вернётся, когда избавится от жены, когда найдёт тех, кто поймёт его и даст ему то, чего он хотел. И вот теперь он ждал снова, и это ожидание было почти приятным и даже сладким, как предвкушение того, что должно было случиться. По ночам, когда сад за окном становился чёрным и тихим и только где-то далеко лаяла собака, Алексей Кириллович лежал без сна и думал о том, как он наконец сядет в поезд и будет свободен. И в этих мыслях не было ни страха, ни раскаяния, ни сожаления - только холодное, расчётливое удовольствие.
Он бежал в конце июля 1888 года, и его хватились только через час. Искали три дня - в роще, на дороге, на станции, - но не нашли. Полиция составила протокол, подозревая, что были те, кто помог ему исчезнуть, а газеты написали короткую заметку. Вскоре Аделаида Андреевна слегла от горя и больше уж не вставала, а Аграфена Силовна вернулась в Россию и спустя положенный срок вступила в права наследования и добилась признания себя вдовою. Казалось, что на этом всё кончилось.
А через месяц, в конце августа, в Лондоне, в районе Уайтчепел, где селились бедняки, иммигранты и те, кому нечего терять, началась весьма похожая история.
Отредактировано Thin_Lizzy1876 (Сегодня 17:35)


-->