ПОЗВОЛЬТЕ МНЕ ЗАБЫТЬ!
«Эта осень наступила неотвратимо, как смертный приговор. Враз обвалились и пожухли листья, напитавшись промозглой сыростью, и запахло зимой. Впрочем, здесь это и зовётся зимой: гнилая, зябкая, бессолнечная муть. Остаётся только ждать, чтобы на Рождество голую землю прикрыло снегом хоть на пару деньков. А листья здесь сгребают.
Горский нарочно сошёл с тропинки, чтобы запутаться в увядшей траве носками ботинок, чтобы услышать влажное шуршание листвы под деревьями парка. Здесь ещё можно было уловить свежий запах морозного московского предзимья. Представить, что за оголившимися клёнами в конце аллеи покажется жёлтый особнячок с облупившимися колоннами. И ощутить себя дома.
Горский не знал, что за место ему представлялось, когда он думал о доме. Порой оно напоминало больницу, где когда-то его лечили от пневмонии. Или сельский клуб, устроенный в здании помещичьего особняка. Что-то на тему одинокого увядания.
Видел ли он это когда-нибудь, или оно приснилось ему, навеянное подсознательным страхом перемен? Чужие воспоминания. Будет ли он это видеть после того, как дойдет до конца аллеи?..»
Горский – это я. Звучит значительно и стильно. С псевдонимом это мой литературный агент подсказала. Рядовой американец ни за что не произнесёт фамилию из пяти слогов с окончанием на «швили». Я решил ей поверить на слово. Мой литературный агент лучше знает.
На редкость глупая фраза: «мой литературный агент подсказала». Какое дело читателю до пола моего литературного агента? Агент по определению должен быть мужчиной. Но Наташа Устинофф – женщина. И литературный агент к тому же. Голову можно сломать.
Видимо, всё-таки я не писатель. Хотя другим этого не говорю, вдруг не догадаются. Наоборот, я морщу лоб и делаю вид, будто во мне зреет мысль ужасной глубины. Потому что писателям так положено. Испытывает ли настоящий писатель муки, сводя воедино Наташу Устинофф и литературного агента?
Хотя к чему можно свести Наташу Устинофф? Я знал её в прежней, ещё советской жизни, где она была секретаршей кафедры, а я – младшим научным сотрудником. Наташа казалась мне романтической девушкой и стремилась в великое будущее. И я стремился туда же, и думал, что там наши дороги сойдутся. А потом выяснилось, что у каждого своё великое будущее. Я хотел защитить кандидатскую и произвести впечатление на секретаршу кафедры. А Наташа хотела счастья. Для чего девушки идут на факультет иностранных языков в стране, где знание языка сводится к «read and translate in to Russian»? Я тогда не знал, мне потом объяснили. Это для того, чтобы удачно выйти замуж. Девушки с факультета иностранных языков – это Золушки позднего советского времени. Им редко везёт, но они не теряют надежды. Наташе Устинофф повезло. Это было в незапамятные времена, когда арифметика судьбы уже сменилась географией, но ещё не успела стать высшей математикой потерь и достижений.
Давно мечтал записать эту фразу. Она звучит красиво и значительно. Почти как мой псевдоним. И, также как он, ничего не выражает. Горского во мне только нос и фамилия. На самом деле я похож на героя «Осеннего марафона», который неизвестно зачем бегает под дождём по мокрым улицам, а потом останавливается и с размаху пинает коробку, в которой кирпич.
В первый раз я пнул кирпич, выбирая тему диссертации. Ибо «всему своё время и время каждой вещи под солнцем», как сказал мне один страшно умный человек, который не был учёным, но всегда знал, какие темы надо выбирать. Поэтому он защитился первым, в те годы, когда ещё возможна была диссертация на тему «Социалистический идеал перестройки».
Потом пинать кирпичи вошло у меня в привычку, но ничему не научило. Наташа Устинофф так и сказала, когда разыскала меня в нынешней жизни, где «человек человеку волк». Она сказала, что любители пинать кирпичи делают это для того, чтобы заслужить право носить гримасу мученика. А нормальные люди оформляют старые идеи в новые книги. И продают их. Потому что «сегодня это востребовано».
На самом деле она сказала: «Павел Константинович, я помню, что у вас были интересные наработки на тему апокрифических евангелий. Сегодня эта тема обещает хорошие деньги. Я могу стать вашим переводчиком и знаю пару издательств, где этим заинтересуются. Поглядите на Дэна Брауна!» Я поглядел на Дэна Брауна и тоже стал писателем.
Она всегда говорила мне «Павел Константинович». И я чувствовал себя непоправимо взрослым. Потому что я квадратный дядька, и у меня плешь намечается. А она – Золушка нашего времени. Потом, встретив её уже в нынешней жизни, сильно удивился. Потому что я остался, какой был, только плешь перешла из потенциального состояния в кинетическое. А она превратилась в энергичную пергидрольную американку, у которой деньги, карьера, положение и внуки на горизонте, и никакого мужа. Так бывает с Золушками. Потому что женщины вообще взрослее нас. И поэтому Наташа Устинофф сумеет позаботиться о моём литературном наследии. И о наследнике моей посмертной славы, будь он неладен. Я ещё не знаю, каким он будет, но почему-то заранее его не люблю.
«- Вы не должны стыдиться и бояться, - говорил ему Ассистент.
Его улыбка казалась Горскому дежурной. Впрочем, ему все они казались фальшиво-доброжелательными – эти приветливые люди, которые согласились избавить его от боли.
- Страх перемен – вполне простительное чувство. Но надо мыслить позитивно. Сжиться с переменой вам поможет то обстоятельство, что вы сами станете конструктором своей будущей личности. Вы выберете характер, привычки, образ жизни. Вновь обретённая личность станет вашей задолго до осуществления процедуры психокоррекции…
Горский звал его Ассистентом, потому что тот всячески подчёркивал свою служебную роль в этой стерильной и совершенной системе. Он сам выглядел стерильно-совершенным в своём безупречном сером костюме с галстуком, идеально подобранным в тон. Чем-то похожий на Хью Гранта – миловидное личико мужчины без возраста - Ассистент сам казался порождением какой-то сверхразумной машины, которая вообразила, будто знает, каким должен быть человек. И это немного пугало Горского.
Ассистент говорил ему:
- Наша методика нова и перспективна. Для фирмы особенно важно, чтобы объяснить её взялся человек популярный, знакомый массам. Вы ведь понимаете суть рекламы?
Должно быть, на лице Горского было написано полное непонимание сути рекламы. Он высказал сомнение вслух:
- Я не могу описать вашу методику, не испытав её. А, испытав, уже не смогу её описать.
Ассистент доброжелательно поинтересовался:
- Значит, новый Пол Горски не будет писателем?
- Он не будет даже Павлом Горским. Вы обещали мне это.
- Да-да, методика гарантирует. Полная замена личности. Всё, что вы пожелаете. Надеюсь, вы не пожелаете стать президентом США?
Горский не собирался стать президентом США. Он сам ещё не знал, кем он станет, и предупредил об этом заранее.
Ассистент широко и всё также дежурно улыбнулся:
- Ok, всё в порядке! У вас будет время решить это. Потому что писать вы будете о Грэге Коноли.
Горский лишь пожал плечами:
- Кто такой Грэг Коноли?
Ассистент вежливо пояснил:
- Грэга Коноли мы выбрали по тем же причинам, что и вас – он чертовски популярен в последнее время. Хотя его популярность иного рода. Этот парень водил лесовоз где-то в Орегоне. Настоящий сасквоч – дикий человек из леса. Никто и не знал о нём, пока он не вылез из своего лесовоза с ружьём в руках. Потом вошёл в бар и положил там шестерых. Экспертиза сочла его вменяемым, и суд приговорил Грэга Коноли к смертной казни. Об этом деле много говорили, поэтому Грэг Коноли показался нам подходящей кандидатурой для первого опыта психокоррекции.
Горский ещё не знал, что он думает об опыте психокоррекции. Он просто хотел всё забыть. Это лучше, чем совершить самоубийство, это во славу науки, и кому какое дело, что он просто не может видеть ночную дорогу под дождём, а с этим надо как-то жить. Грэгу Коноли проще.
- Почему вы хотите, чтобы первым был он, а не я?
Ассистент улыбнулся ему, как маленькому:
- Потому что Грэг Коноли не сможет написать о вас. А вы о нём можете. Но дело даже не в этом. Этот опыт будет интересен вам, как писателю. Писатель – инженер человеческих душ, не так ли? Помогите нам спроектировать нового Грэга Коноли – человека, безопасного для окружающих. Придумайте его, а мы воплотим вашу мечту в реальность.
Горский подумал и сказал:
- Ассистент, вы русский?
- Это было давно и давно не имеет значения. Кстати, вы можете называть меня Стэном.
Это было давно, но это имело значение. Потому что только русский мог назвать писателя инженером человеческих душ. И потому, что русские идут дальше всех в отречении от былых идеалов. И в покаянии тоже. Поэтому из них получаются самые страшные революционеры и самые истовые проповедники. И самые беспринципные дельцы тоже.
Горский решил быть дельцом:
- Я придумаю вам героя и напишу для вас книгу. Вопрос о гонораре вы обсудите с моим литературным агентом.
- Ok, - ответил бывший русский Стэн…»
Почему-то я думал, что Грэг Коноли – индеец. Наверное, потому, что он сасквоч. Сасквоч – это такое слово из детства, где передача «Очевидное – невероятное» и журнал «Вокруг света». Сасквоч - это американский снежный человек. Как мы его любили, снежного человека! Он казался близким и родным в своей загадочности, и это было где-то после жизни на Марсе, но немного раньше Тунгусского метеорита. Это было в то время, когда наука занималась поиском ответов на основные вопросы мироздания, а не вопросами личного комфорта Павла Горского.
Я думал, что Грэг Коноли – индеец. А он оказался белым. Здоровенным белым с длинными прямыми волосами, зачёсанными назад, и короткой бородой. Я думал, что сасквоч – это такой шкаф славянский двустворчатый. Но Грэг Коноли выглядел неожиданно узкоплечим в наручниках и красной робе заключённого. Его вели двое охранников, и каждый доставал ему до подмышки. Интересно, что делается в голове у человека, когда он выпрыгивает из кабины лесовоза с ружьём в руках, идёт в бар и убивает там шестерых? На лице Грэга Коноли ответ не был написан.
Я стоял за специальным стеклом, прозрачным только с одной стороны, и знал, что Грэг Коноли видит не людей, а здоровое во всю стену зеркало. И это меня радовало. Хотя похоже было, что Грэг Коноли вообще никого не видит. Он как будто смотрел внутрь себя, а там не на что смотреть, и он был этим растерян.
А я смотрел на него и вспоминал один забавный случай. Я был отличником, молодым энтузиастом, а студенту пятого курса иногда кажется, что на свете нет невозможного, а это была педагогическая практика. И я увлечённо рассказывал о монтаньярах. На доске висели портреты, специально переснятые на фотоплёнку и увеличенные, и я рассказывал о том, как Дантон был из простой мелкобуржуазной семьи с крепкими крестьянскими корнями и большим скотным двором. И как однажды его лягнул в лицо бык. Я думал, что доступно описываю процесс рождения личности буржуазного революционера: «Вглядитесь в это лицо! Вы видите, что в нём отражается?» И мои ученики сказали, что в нём отражается след бычьего копыта. Я хохотал до колик, потому что правда искусства вдребезги разбилась о правду жизни. Потому что в лице Дантона отражалась крестьянская грубоватость, полнокровный гедонизм состоятельного француза из Шампани, простонародная хитринка. Но мои ученики были правы – вернее всего там отражался отпечаток бычьего копыта.
Так вот, в лице Грэга Коноли тоже был отпечаток бычьего копыта. И он заслонял собой остальное. Впрочем, было ли в нём остальное? Зачёсанные назад прямые волосы открывали очень высокий лоб с глубокими залысинами. А ещё были глаза и негустые брови домиком. И глаза недоумевали, как всё это досталось парню, у которого нос помнит бычье копыто, а губы умеют так хищно по-собачьи щериться.
Правдой искусства был лоб, где могло поместиться много мыслей. И глаза, которые даже сейчас пытались выражать то, чего нет. А правда жизни была в том, что этот ублюдок убил шестерых. И как он будет с этим жить? Тридцать лет, вся жизнь ещё впереди!
Грэг Коноли, здоровенный водила лесовоза, живая приставка к баранке. Не потому ли он изумляется, что вдруг понял – бывают повороты, которые не объехать. Есть только ночь, и дорога мокрая, и то, что на дороге, и отвернуть нельзя, потому что дальше только небо, и ты берёшь этот поворот, нанизываешь его на судьбу, и потом тебе с этим жить… Впрочем, жить Грэгу Коноли уже не придётся.
«…Всё было не так, и это настораживало Горского. Здание медицинского центра напоминало пригрезившийся особняк лишь размерами. Впрочем, Горский сам должен был догадаться, это же страна-новодел. В этой стране старыми считаются здания, построенные в начале XX века. А Центр и вовсе не был старым. Напротив, он был очень новым – трёхэтажная феерия тонированного пластика. Два крыла – лабораторное и клиническое – соединял фантастический атриум с висячими растениями, весь пронизанный нездешним голубоватым светом. Прозрачная крыша парила над головой, и можно было с ума сойти от мысли, на чём она держится.
Центр был совсем пустым. За пару дней Горский обжил клиническое крыло, главным образом маленькую столовую и большую библиотеку. В библиотеке было тысяч восемь наименований, первые дни он изучал лишь каталоги, и страшно умилился, когда среди половодья англоязычной литературы обнаружил вдруг московское собрание Достоевского 1958 года издания.
А ещё он думал. Он всё думал, кем ему сделать Грэга Коноли. Это походило на выбор героя, а с этим у Горского всегда были проблемы. По укоренившейся советской привычке он жаждал идеала, но трезвая часть рассудка, обработанная суровой действительностью, уверяла, что это невозможно. Поэтому, когда Горский брался писать, из-под его пера выходили шеренги экзистенциально замороченных неврастеников, от которых лично ему было тошно. И это казалось несправедливым по отношению к человечеству.
Всё было не так, и это пугало. И сам процесс психокоррекции оказался жутким до одури. Горский думал почему-то, что Стэн взмахнёт волшебной палочкой, и убийца-полудурок вмиг превратится в ангела без крыльев. А всё обстояло иначе.
Грэга Коноли доставили из тюрьмы прямиком в лабораторный блок. Горский наблюдал за ним из-за зеркала. Вначале убийца вёл себя тихо, словно даже не понимал, где и зачем он оказался. Возможно, так оно и было. Потом в лабораторию вошёл Стэн и что-то сказал ему. Передающее устройство за стеклом было отключено, поэтому Горский не слышал слов. А потом разразилась буря. Горский почти догадался, что она приближается по тому, как искривилась верхняя губа заключённого. Он вдруг ощерился, как цепной пёс, и расшвырял своих охранников. Казалось невероятным, но даже наручники не в силах укротить его буйство. Стэн благоразумно нырнул за стеклянную стену и очутился рядом с Горским.
- Вот и наш убийца! – произнёс он весело. – Нравится вам?
- Что вы ему сказали?
- Что сейчас приговор приведут в исполнение. Странно, как это чудовище хочет жить!
Тем временем немая баталия за стеклом завершалась в пользу закона и порядка. Грэга Коноли прикрутили к креслу, которое удивительно напоминало электрический стул. Это устройство Горский никогда не видел воочию, но он смотрел «Зелёную милю». Сходство было поразительное.
За спиной Стэн удовлетворённо пояснял:
- Первая фаза коррекции называется «зачистка». Задача состоит в том, чтобы стереть жизненный опыт, сформировавший данный характер и личность.
- Как вы будете его стирать?
- Электромагнитное воздействие на неокортекс. Мы разрушим некоторые нейронные связи. Потом необходимые сами восстановятся в процессе реабилитации. А уж наша задача – убедить его в том, что он и прежде был совсем другим человеком.
- Он ничего не будет помнить о прошлом?
- Ничего. Но это не страшно. Живут же люди после тяжёлой черепно-мозговой травмы теменной и лобной доли. Он не будет даже знать, что эту травму ему нанесли намеренно. Уже придумали, кем он станет?
Горский покачал головой. Устройство не просто напоминало кинговскую «Старую Замыкалку» - ей оно и было. И почему-то ему стало жаль Грэга Коноли.
Санитары, похожие на палачей, закрепили электроды на темени заключённого. Он больше не сопротивлялся.
- Уже мёртв от страха, - констатировал Стэн, потом глянул в белое лицо Горского. – Не бойтесь, с вами всё будет иначе! Мы не могли отказать себе в удовольствии обставить это, как казнь. Ублюдок её заслужил.
Заработали какие-то приборы. Глаза осуждённого расширились, а потом вдруг утратили всякое выражение.
- Ну, вот, теперь он растение, - улыбнулся Стэн. – Скоро он ваш, писатель…»
Грэг Коноли говорил:
- Вы, русские, странные люди. Вы доказали подлинность Туринской плащаницы, и всё знаете о Шекспире. Вы всегда всё хотите знать, но у вас странная склонность к мистицизму. Это выглядит наивно.
Он говорил о моей книге, которой издатель дал безобразное название «Евангелие от Павла», и за это название меня страшно не полюбили верующие всех мастей. Впрочем, верующие не полюбили меня не только за название. Верующим вообще редко нравится, когда кто-то касается Христа. Верующие думают, что у них на Христа монополия, и на дух не переносят атеистов-материалистов и всяких там богоискателей.
Грэгу Коноли моя книга тоже не нравилась, но по другим причинам.
- Ты обманул читательские ожидания, а это нельзя делать. Рациональным способом ты завёл читателя в царство мистики, и бросил там - выбирайтесь сами! Ты преступник, Пол! Есть правда жизни, правда искусства, и Правда Продаваемой Беллетристики. И по Правде Продаваемой Беллетристики ничтожество может стать героем, иначе читателю незачем станет жить. По этой правде ты обещал преображение Иуды. И обманул.
Он говорил о себе, и не знал этого, а я смотрел на него и видел в его глазах тоску по настоящему. И не было причин его бояться.
- Ты погрешил против правды искусства в той же степени, что и против Правды Продаваемой Беллетристики. Едва намеченный сюжет ты перебиваешь обширными реминисценциями, и это обещает глубину. Но потом ты возвращаешься к сюжету, потому что хочешь свою писанину продать. А получается муть с претензией.
Он был прав во всём, этот бывший снежный человек, и он не знал, что я уже пишу книгу о нём. И что я пишу её так, как мне нравится – обильно развешивая ружья, которые никогда не будут стрелять.
Это вышло почти случайно, но, поразмыслив, я перестал жалеть. Мы столкнулись с ним в атриуме, когда я шёл объявить Стэну, что больше не играю. Две недели я провёл в гостинице, маясь от безделья и ужаса. Происходящее сильно напоминало прочитанное однажды рекламное объявление, наивное и простое: «Услуги листогиба и гильотины – недорого!» Когда я вспоминал это объявление, мне представлялась длинная безмолвная очередь желающих воспользоваться услугами гильотины недорого. Они стоят с угрюмыми лицами и мечтают всё забыть. А гильотина – это такое устройство, которое сбривает воспоминания вместе с головой. Грэг Коноли не стоял в этой очереди, его осчастливили услугой на льготных условиях и бесплатно.
Я шёл к Стэну, чтобы сказать, что не хочу пользоваться услугами гильотины недорого. И почти воткнулся в живот высокого парня в клетчатой ковбойке навыпуск, идущего мне навстречу. И этот парень передо мной извинился. Я поднял на него глаза и не узнал. Начать с того, что он был подстрижен и гладко выбрит. И губы больше не щерились. И в глазах была тоска по настоящему.
- Грэг? – спросил я.
- О! – сказал он. – Кажется, вы знали меня до аварии?
Так мы и познакомились. А потом стало поздно выходить из игры, потому что Грэг Коноли смотрел на меня и хотел знать, кто он. И я сказал, что он преподавал физику в колледже, и однажды напился пьяным и вмазался в столб от несчастной любви. Он удивился и стал с этим жить. Я всегда скверно умел придумывать героев.
Чаще всего мы встречались с ним в библиотеке. Он мог просиживать там часами, поглощая книги и пытаясь вспомнить то, чего не было. Иногда он что-то чертил и высчитывал. А однажды доступно объяснил, на чём держится крыша атриума. Он показал мне искусно спрятанные точки опоры, прикрытые висячими растениями, и я вроде бы даже понял. Потому что он преподавал физику в своём колледже, и наплевать, что этого не было, потому что он в это верил.
Стэн сказал:
- Вы сделали странный выбор, Пол. Но это даже неплохо. Он стал безопасен, это всё, что нам надо пока.
- Он никогда ничего не вспомнит? – снова спросил я.
Стэн лишь пожал плечами. Новый Грэг был ему непонятен.
«…Грэг Коноли любил ходить в бар и смотреть на девушек. Горский понимал, о чём он думает. Он смотрел на них и пытался вспомнить ту, из-за которой напился пьяным и вмазался в столб от несчастной любви. Горский тоже смотрел и пытался понять, какой же она была - та самая. А потом ловил себя на том, что это же он её придумал. И это было похоже на бред. Но Грэг Коноли всё равно ходил в бар смотреть на девушек. И среди них не было той, от которой он мог сойти с ума.
Горский часто думал о его прошлом. О том, в которое он не посмел заглянуть из страха, и которое теперь уже не существует. Кто он был прежде – сасквоч, уложивший шестерых? Почему так легко приживалась в нём новая личность, придуманная другим? У Стэна были причины для ликования, но Горский боялся. Кто придумает личность ему самому, когда его уже не будет, когда он станет растением? Грэг не просил о том, что с ним сделали, но теперь его совесть была чиста. Он, Павел Горский, писал на нём, как на палимпсесте. Но сквозь написанное внезапно проступали следы прежних письмён.
Чаще других Грэг почему-то приглядывался к бесцветной официанточке лет тридцати, которая тихо ходила между столами, и обслуживала значительно медленнее, чем другие, и словно находилась где-то далеко. Горский спросил его, чем Грэга заинтересовала именно эта. Другие гораздо симпатичнее. И моложе.
Грэг кивнул, потягивая пиво:
- Другие моложе. Они хорошие девочки, и у них в жизни всё ещё будет. А в ней видна судьба. Она никому этого не расскажет, но так интересно её разгадывать. Слушай, Пол, а я прежде не пытался писать?
Горский подумал и сказал, что да, пытался. И ему вдруг стало спокойно, потому что он на миг подумал, что это Грэгу предстоит лепить нового Павла Горского.
Однажды та официантка опрокинула стакан с выпивкой, и какой-то прыщавый ковбоец в «стэтсоне», висящем на оттопыренных ушах, громко на весь бар обругал её. И тогда Грэг Коноли встал из-за стола, где они с Горским пили светлое пиво, подошёл к ковбойцу и размазал его о стену. Он бил коротко, страшно, без замаха, и по-собачьи щерился. Горский побоялся его оттащить.
Уняла его официантка. Она внезапно подняла глаза, которые всегда глядели то ли в пол, то ли вовсе в иной мир, и отчётливо произнесла:
- Перестань, ты… - и добавила такое грубое слово, что все враз ощутили, будто их умыли помоями.
Грэг опустил кулак, потом подошёл к своему столику, допил пиво и быстро вышел наружу. У него была симпатичная летящая походка, он размахивал руками и широко расставлял носки, и полы пиджака всегда летели за ним, как крылья. Но в тот раз это не показалось Горскому ни симпатичным, ни забавным.
Он нагнал Грэга возле машины, которую всегда водил сам, потому что новый Грэг Коноли, преподаватель колледжа, побаивался машин. Потому что однажды он уже напился пьяным и вмазался в столб от несчастной любви.
Грэг стоял у запертой машины, и часто неровно дышал, но больше не щерился.
- Ты сасквоч! – сказал ему Горский. – Знаешь, почему ты это сделал? Потому что думаешь, будто женщины любят только сильных.
Грэг посмотрел на него длинным и непонятным взглядом, а потом ответил:
- Женщины любят не сильных и не слабых. Женщины любят настоящих.
А потом до самой клиники они ехали молча…»
Я шёл сказать Стэну, что идея никуда не годится. Что я боюсь. Что ему ни черта не удалось победить агрессивность Грэга, что всё это дерьмо, и я в этом не участвую. И споткнулся, потому что навстречу мне по коридору лабораторного крыла шёл военный. Это был такой специальный американский военный из боевика, где всегда: «Это вам не детский сад, недоноски!» и ещё: «Надерите им задницу, парни!» Это был такой ненастоящий американский военный, а женщины любят настоящих.
А я ещё помнил настоящих военных. Я помнил их ещё не старыми, когда они собирались у Большого театра с красными тюльпанами в руках, в парадной форме или в штатских пиджаках, и никто их не боялся, потому что солдатами они были только во вторую очередь, а в первую – людьми. Потому что они прошли живыми через ад и победили, потому что их, настоящих, очень любили и ждали, и они сами умели любить. И потому они собирались там год за годом с красными тюльпанами в руках, и их становилось всё меньше, и в их глазах была тоска по настоящему. Они этого настоящего хлебнули с лихвой, они знали ему цену, а в мирной жизни оно всё уходило куда-то. И они уходили вслед за ним… А потом они перестали собираться. Но иногда я всё же видел мальчиков и девочек, поющих военные песни, те песни, где «тёмная ночь, только пули свистят по степи», и ещё «мне в холодной землянке тепло от твоей негасимой любви» - и видел в их глазах ту же тоску по настоящему.
Так вот, по коридору шёл ненастоящий американский военный. Он был стриженый ёжиком, молодцеватый и седой. И при виде его хотелось выпрямиться и рявкнуть: «Yes, colonel, sir!» Может где-то там, в своём мире этот полковник видел Гренаду или Ирак, но он ни черта не знал о настоящем, и что он тут делал, ради чего пришёл? Мне вдруг стало тревожно, и я долго глядел ему вслед.
«…Стэн сказал:
- Будем играть честно, Пол. Вы допишете свою книгу и получите свои новые воспоминания. И вам будет наплевать на меня и на Грэга Коноли. Так что вас тревожит?
Горского тревожило появление военного. Стэн мог соврать. Он мог сказать, что военный тоже пришёл за новыми воспоминаниями. У военного могут быть причины желать новых воспоминаний. Но Стэн предпочёл играть в открытую.
- Пол, неужели вы всерьёз думаете, что кому-то будет нужен неудачник, которого вы создали? Парню тридцать лет, он силён, как бык, и стремителен, как «стингер». Сейчас фирма его кормит, а вы с ним нянчитесь. Но через несколько недель, когда вы закончите свою книгу с этой сопливой сентиментальной историей… Кстати, с официанткой – это неплохо, это может понравиться. Нужно, чтобы вы придумали ему роман!
Он ничего не понимал, этот бывший русский Стэн. Для него Грэг никогда не был живым. И ещё он никогда не знал тоски по настоящему.
- Что с ним будет? – спросил Горский.
- С ним будет армия. Это очень здорово – солдат, которого никто не ждёт, которому нечего терять. Человек, который будет знать только то, что ему скажут. Солдат с вечно чистой совестью. Поэтому армия согласилась финансировать наш проект. В конце концов, Грэг Коноли – убийца, и всегда им будет.
А Горский уже видел длинную шеренгу людей с мрачными лицами, которые стоят в очереди, чтобы купить его книгу. А потом они молча выстраиваются в очередь на гильотину, потому что им сказали, будто это недорого.
- И со мной вы так же…
- Нет, что вы! – рассмеялся Стэн. – Вы – наш рекламный продукт. Да и армии вы неинтересны – вам за пятьдесят, и у вас, простите, брюхо растёт. Так что вы станете, кем хотите, мы же обещали вам это!
И, видя его потерянный вид, добавил:
- Правда – жестокая вещь, Пол. Вы бы должны это знать, ведь вы торгуете ложью вразнос…»
Правда – жестокая вещь. Говорят, что правда убивает вернее пистолета. Это не так. Правда больше похожа на машину, идущую на высокой скорости. Правда – это надсадный крик мотора, и крик тормозов, и глухой удар, и брызги стекла в лицо… потому что отвернуть нельзя, и дорога мокрая… Я решил, что он – не палимпсест, на котором пишут все, кому придётся, что он имеет право знать… Правда убивает вернее пистолета!
Он всё время молчал. Он молчал, когда я рассказывал ему о психокоррекции. Он не отреагировал, когда я говорил о сасквоче Грэге Коноли, убившем шестерых. Он ничего не сказал, когда услышал о военном в лаборатории. Он спросил только одно:
- Почему ты на это согласился, Пол?
И я снова должен был сказать правду, потому что он имел право знать, потому, что он думал, будто он один – убийца и слабый человек.
- У меня дом в Мэне. Хороший загородный дом, раньше я очень любил ездить туда, чтобы писать спокойно. Это в горах, и дорога там всё время вьётся. Это хорошая американская дорога, ты не видел, что такое плохие дороги – даже там, в своём Орегоне, где водил громадный лесовоз. Плохие дороги – это всё осталось там, на родине, куда я больше не вернусь. Плохая дорога – это когда из-за поворота ты влетаешь прямиком в колдобину из вспученного асфальта во всю полосу шириной, и её нельзя объехать, и это смерть глушителю. Нет, здесь везде прекрасные дороги, и я ехал совершенно спокойно. Но была ночь, и дождь прошёл, и дорога мокрая. И резкий поворот, после которого я увидел прямо перед бампером неровно бредущую фигуру. Я мог ещё отвернуть, правда, мог! И тормозить надо было срочно, но тогда колёса могли пойти юзом. А слева было только небо, и я тогда хотел ещё жить.
- Ты не отвернул?
- Я не отвернул. Потом Наташа Устинофф нашла мне хорошего адвоката, но тому и делать было нечего. Ведь я известный писатель, а та девочка – совсем никто, она никем не успела стать в свои девятнадцать лет, успела только накуриться какой-то дряни и выйти на дорогу. Может быть, её тоже мучила тоска по настоящему, я этого никогда не узнаю. Суд оправдал меня полностью. Но я больше никогда не ездил по той дороге.
Он стоял ко мне спиной, и загривок пошёл буграми, но почему-то я не боялся.
- Ты страшен, Пол, - сказал он глухо. – Ты – доктор Франкенштейн. А я твой монстр. Ты хуже, чем все они вместе взятые.
Он говорил это не только потому, что я трус, убивший наркоманку и убегающий от себя. Он хотел верить, что человек – это то, что он о себе думает. Его мучила тоска по настоящему, а я превратил эту тоску в пошлый маскарад.
- Тебе надо бежать, Грэг! Уйти отсюда, чтобы они не сделали из тебя чёртова универсального солдата!
Он повернул ко мне лицо, которое было жёстким:
- И от этого я перестану быть убийцей?
А потом он добавил:
- Мне жаль тебя, Пол. Ты пишешь книгу, которая никому не будет нужна.
Его губы снова щерились. Я увидел, что он плачет.
«…Утром оказалось, что Грэг всё же ушёл. Он ушёл ночью, пешком, хотя лил холодный дождь, под утро превратившийся в ледяной шторм, и на всех деревьях и проводах выросли косые сосульки. Стэн поднял на ноги всю полицию штата. Телеканалы передавали сообщения о побеге опасного убийцы и обещали вознаграждение, а Горский сидел и ждал новостей. Временами он надеялся, что Грэгу удастся спастись, но потом рассудок брал верх, и он понимал – Грэг хочет, чтобы его убили при попытке к бегству. Может быть, он и поверил, что был когда-то жестоким убийцей, но становиться оловянным солдатиком Грэг не хотел.
А потом вдруг зазвонил телефон, и знакомый голос, слегка искажённый сотовой связью, глухо произнёс:
- Ты всё ещё там, Пол?
Горский ответил, что да. Он боялся спросить, где Грэг и что с ним. Да он и не успел бы спросить. Голос в трубке торопливо произнёс:
- Уходи оттуда немедленно. Я даю тебе десять минут! – и он отключился.
Почему-то он ещё верил Горскому, несмотря на то, что Горский торгует ложью вразнос. Почему-то он не подумал, что Горский может сообщить о звонке в полицию. Видимо потому, что Правда Продаваемой Беллетристики требует преображения Иуды. И на этот раз он не ошибся - бывший дикий человек из Орегона.
Горский никуда не стал звонить. Вместо этого он быстро собрал вещи и в отпущенные десять минут вышел из здания. Он тоже ушёл пешком, решив, что в крайнем случае поймает попутку на трассе. Но по трассе двигалась только большая автоцистерна, и она свернула к Центру по главной аллее. Горский долго вглядывался в светящиеся задние габариты, а потом вдруг бросился вслед, но конечно не успел. Потому что на свете есть повороты, которые берут, когда сворачивать больше некуда. А правда похожа на машину, летящую на высокой скорости, и за рулём сидит очень решительный человек.
Грэг больше не верил, будто вляпался в столб от несчастной любви, поэтому снова мог водить машину. Где он добыл её – эту цистерну, до краёв наполненную первоклассным американским бензином? Что он думал в те последние секунды, когда вдребезги разлетался тонированный пластик, а тупая морда бензовоза всё стремилась туда, где замаскированные висячими растениями прятались несущие опоры здания? Он хорошо знал, где они, потому что преподавал физику в своём колледже, а человек – это всего лишь то, во что он верит…»
Я – популярный плохой писатель Павел Горский. Я торгую ложью вразнос и обещаю услуги гильотины недорого. У меня дом в Мэне. Хороший загородный дом, раньше я очень любил ездить туда, чтобы писать спокойно. Это в горах, и дорога там всё время вьётся. У меня больше нет надежды забыть, потому что от медицинского центра осталась груда вонючих развалин, и никому не нужна моя рекламная книга. Но я всё же допишу свою ненужную книгу о Грэге Коноли. А потом возьму машину и поеду домой. Там, на дороге есть один поворот, где слева только небо…
Наверное, я сумею пройти этот поворот. А потом… наверное стану жить дальше…